Поиск по сайту
Авторизация
Логин:
Пароль:
Регистрация
Забыли свой пароль?
Подписка на рассылку

Профессиональная отделка балконов панелями в Челябинске.

Сетевое партнерство
РИЖАР: журнал рецензий
Помпоний Мела. Хорография / Под общей редакцией А. В. Подосинова. М.: Русский фонд содействия образованию и науке, 2017. – 512 c.

Марей А.В. Авторитет, или Подчинение без насилия. - СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2017. — 148 с.

Мироненко С.В. Александр I и декабристы: Россия в первой половине XIX века. Выбор пути. - М.: Кучково поле, 2016. - 400 с.


Gowing A.M. Empire and Memory: the Representation of the Roman Republic in Imperial Culture. Pp. xiv + 178, figs. Cambridge: Cambridge University Press, 2005.

Добавить рецензию | Мои рецензии

 
1941 год XX век Александр I Англия античность антропология археологические раскопки археология Британия варяги Великая Отечественная война Великая отечественная война Великобритания Византия Витгенштейн Возрождение Восточная Европа Вторая мировая война геральдика Германия гражданская война Декабристы документы Древняя Греция Древняя Русь Европа Западная Европа идеология имагология Испания историография историописание исторический источник историческое знание историческое познание история история Европы история исторического знания история культуры история России История России история России второй половины XVII в. история России первой четверти XVIII в. история США история университетов история Франции Италия Китай книги колониализм колониальная политика Латинская Америка международные отношения микроистория ММКФ Москва национализм Ницше НКВД новая история Новое время новое время обзор Первая мировая война Петр I позднее Средневековье политическая история Польша Прибалтика революция репрессии рецензия Рим Российская империя Россия Россия XVIII в. Санкт-Петербург Северная война советская историография социальная история Средневековая Русь средневековый город Средние века средние века СССР Сталин сталинская политика США Тевтонский орден Тихоокеанская война Украина фальсификация истории философия франковедение Франция Французская революция XVIII века Французский ежегодник холодная война христианство Эпоха Петра I
Gowing A.M. Empire and Memory: the Representation of the Roman Republic in Imperial Culture. Pp. xiv + 178, figs. Cambridge: Cambridge University Press, 2005.

Gowing A.M. Empire and Memory: the Representation of the Roman Republic in Imperial Culture. Pp. xiv + 178, figs. Cambridge: Cambridge University Press, 2005.

Память о Республике (о недавней книге Э. М. Гоуинга)

Образ Республики в сознании римлян императорской эпохи весьма привлекает внимание исследователей, тем более что тема па-мяти вообще сейчас чрезвычайно популярна. Этой проблеме, а точ-нее, восприятию Республики в течение столетия от Тиберия до Траяна и посвящена книга профессора Вашингтонского университета Э. М. Гоуинга . 

Прежде всего автор отмечает особенности отношения римлян к истории. В их представлении «historia была обобщающим термином, который прилагался не только к “историографии” или ”историописа-нию”, каковые мы сегодня считаем наиболее подходящим средством исторического исследования, но к любой попытке рассказать о про-шлом. Для римлян historia являлась скорее определением темы для обсуждения, нежели жанром». Поэтому Цицерон считал полноцен-ным историческим источником «Анналы» Энния (Brut. 57, 60), да и сам он, чтобы увековечить себя в истории, писал ‘De consulatu suo’ и ‘De temporibus suis’, а для Тацита carmina германцев – источник memoria и своего рода annales (Germ. 2.2). «И если подходящей фор-мой historia были не только проза и историография, её целью подоб-ным же образом оказывалась не столько точная или “правдивая” фиксация прошлого, сколько сохранение или даже сотворение памя-ти. В этом смысле, если следовать наблюдению Хаттона над тради-ционными обществами, римляне считали воображение и память взаимозаменяемыми. Historia – просто локомотив для memoria, и в таком качестве она могла быть объектом… подобного рода имагина-тивных процессов, которые влияют на memoria». 

Представление об истории как жизни памяти является общим местом для всей антич-ной мысли, но у римлян оно основывалась на связи между жизнью и смертью, конкретнее – между живыми и мёртвыми. Народ квиритов не был склонен отгораживаться от своих мёртвых. Яркий тому при-мер – отрезок Аппиевой дороги от Бовилл до Рима, где путешествен-ники могли видеть надгробные памятники с надписями, в которых сдержались сведения о родословной или карьере покойного. «Это была – и остаётся ею по-прежнему – в прямом смысле прогулка по римской истории», и, «если выражаться языком символов, чтобы по-пасть в Рим нынешний, т.е. в город живых, сначала нужно было со-вершить путешествие в Рим прошлого через воображаемую общину мёртвых». Конечно, существовала опасность забвения, и во избежа-ние этого, ибо оно грозило самим основам существования civitas, не-обходимо было регулярно поминать усопших, празднества в честь которых проводились не менее четырёх раз в год (наиболее извест-ные – февральские Паренталии), а в домах стояли восковые imagines предков. «Римляне действительно представляли себе смерть как со-стояние, в котором продолжается существование и [сохраняется] возможность влиять на события настоящего» (с. 11–15). 

Особое зна-чение играла живая память, в данном случае о Республике. Так, Вел-лей Патеркул с гордостью указывал, что его прапрапрадед участвовал в Союзнической войне, Сенека Старший хвалился тем, что по памяти приводит многочисленные сюжеты и обширные цитаты в своих со-чинениях, его сын с трепетным чувством рассказывал о посещении усадьбы Сципиона Африканского, а Тацит отмечал, что от смерти Цицерона до времени, когда происходит действие «Диалога об ора-торах» (75 г. н.э.), прошёл срок лишь одной человеческой жизни. Это стремление сохранить живую cвязь с республиканским прошлым – одна из главных тем, рассматриваемых в монографии (с. 8). С падением Республики произошли важные изменения. С одной стороны, перефразируя слова Ф. Миллара (император был тем, что он делал), император был тем, что он помнил. Но римляне понимали, что память может стать опасной, а потому принцепсы стремились придать ей избирательный характер. Книга начинается с очень пока-зательного примера из ‘De beneficiis’ Сенеки (V. 25. 2), как Тиберий оборвал одного из собеседников, попытавшегося напомнить ему не-кий эпизод, явно для императора неприятный (Ti. Caesar inter initia dicenti cuidam: ‘meministi’ – antequam plures notas familiaritati veteris proferret: ‘non memini,’ inquit, ‘quid fuerim’) (с. 1–2). 

Важность памяти о прошлом и манипуляции ею прекрасно понимал Октавиан, который стал брать её под контроль ещё в бытность триумвиром, когда прика-зал сжечь многие документы, относившиеся к недавним смутным временам, а впоследствии отменил публикацию acta senatus. В то же время при нём под флагом восстановления Республики реанимирова-лись старые обычаи, постоянно устраивались празднества в честь римского прошлого, оно было запечатлено в изображениях и надпи-сях форума Августа, его воспевала литература – достаточно вспом-нить вереницу будущих героев Республики в шестой песне «Энеиды» и щит Энея в восьмой. Однако появилась важная черта в освещении прошлого – стало невозможно говорить о героях Республики, не сравнивая их при этом (открыто или неявно) с принцепсом. Так, Го-раций в «Одах» (I. 12), перечисляя царей и героев Республики, в кон-це стихотворения даёт понять, что более всех достоин хвалы Клио не они, а Август. 

В рассказе об идах у Овидия мы читаем о носителях звучных когноменов – Метеллах, Фабиях, Сципионах, Помпее и др., но их почётные прозвища бледнеют перед именем Августа, равным с Юпитером (Fast. I. 587–616) . Также и Ливий, создавая образы Рому-ла, Камилла или Сципионов, постоянно помнит о современных ему реалиях принципата. Создавая своего рода надгробный памятник Республике, он объясняет, что о прошлом надо помнить ради поучи-тельных примеров (Praef. 3, 10–12), и в этих объяснениях, в общем-то, ничего нового. Однако само существование императора с его глу-боким интересом к манипулированию памятью направляло труд ис-торика на путь, которого предшественники Ливия не могли себе и представить (с. 17–23). В 14 г. н.э. Август умер, и его похороны дали Тациту повод по-рассуждать о роли памяти в тогдашнем Риме. По его словам, Тиберий издаёт эдикт с просьбой к народу не препятствовать сожжению тела почившего принцепса на Марсовом поле и не пытаться сделать это на форуме во избежание беспорядков, случившихся при погребении Цезаря. 

Присутствие воинов во время траурной процессии вызвало насмешки тех, кто видел сам или слышал от родителей о похоронах Цезаря. Всё это показывает, что память, по мнению Тацита, руково-дит поступками людей и неизбежно даёт о себе знать, когда происхо-дит переход власти к новому правителю и побуждает сравнивать на-стоящее с прошлым (см. также: Tac. Ann. XII. 3). Но в данном случае историк «подчёркивает неэффективность памяти, которой так опа-сался Тиберий; несмотря на воспоминания о погребении Цезаря, мысль о том, что народ устроит беспорядки, отмечает Тацит, смехо-творна – в этом нет никакого смысла, поскольку Республика мертва». При этом писатель позволяет себе искажающие картину умолчания, обусловленные его стремлением обличить лицемерного Тиберия, не-удачно притворявшегося республиканцем, а его попытки контроли-ровать память, как это впоследствии лишний раз показало дело Кре-муция Корда, ни к чему не привели (с. 27–30). Литература эпохи Тиберия, отмечает Гоуинг, по большей части историческая, центральное место в ней, как можно полагать, занима-ла Республика; исследование прошлого в целом процветало (с. 32–34). 

Автор обращается к двум трудам, дошедшим от того времени – «Римской истории» Веллея Патеркула и «Достопамятным деяниям и изречениям» Валерия Максима. У Веллея дан абрис истории Рима, наибольший же интерес при-влекают события после падения Карфагена до дней Тиберия, когда жил он сам. В его сочинении нет чёткой грани между Республикой и принципатом, который нигде новой формой правления не назван. Даже сам термин «принцепс» используется в его республиканском значении и поддерживает впечатление, что речь идёт скорее о рес-таврации, нежели о революции. «В глазах Веллея главная заслуга двух первых императоров не столько в пересмотре политической системы, сколько в установлении мира, который позволил res publica функционировать в относительно спокойных условиях» (с. 35). Соб-ственно, для Веллея важен не столько сам принцип единоличного правления, сколько верный выбор носителя власти, что показано в эпизоде с выступлением Катула на сходке против назначения Помпея (II. 32. 1–2; с. 38). Веллей стремился дать нечто вроде сокращённого варианта (shortened parallel) ливиева magnum opus, но немного продлевая его, чтобы в нём нашлось место правлению Тиберия, и уже именно оно, а не принципат Августа, как у Ливия, оказывается временем, когда Рим достигает вершины славы (что, заметим, совершенно естественно). 

У обоих историков прошлое – контрастный фон для настоящего, «но если в предисловии Ливия, по крайней мере, ощущается беспокойст-во по поводу настоящего, то у Веллея ничего подобного не наблюда-ется. Напротив, Тиберий избавил [государство] от трудностей, при-чиной которых мог быть августов режим. Рим Тиберия – наилучшее место» в ойкумене, а сам он – воплощение республиканских идеалов, и образы героев прошлого служат ему фоном для восхваления прин-цепса (с. 35–37). Немалую роль у Веллея играет живая память (см. выше). У него можно встретить местоимение nos, важное для понимания роли лич-ных воспоминаний. Он вспоминает и своих предков, и брата Вини-ция – адресата «Римской истории», и собственную службу под нача-лом Тиберия. Серьёзно занимает его и проблема времени. Автор не раз точно указывает число лет между теми или иными событиями или между ними и консулатом Виниция. Веллей пишет, что великие та-ланты рождаются в рамках узкого периода и одного жанра – так, рас-цвет римской историографии продолжался всего 80 лет. В связи с этим он считает наибольшим препятствием на пути к совершенству непостоянство, переход от одного предпочтения к другому (I. 17. 7). И Рим потому добился успеха, если не совершенства, что его разви-тие – непрерывный континуум, т.е. он двигается не от республики к принципату, а от республики к её лучшему варианту (с. 43). Великолепный пример метода Веллея – рассуждение о гибели Цицерона. Тема весьма скользкая для лояльного режиму автора, но он ловко обошёл острые углы, свалив всю ответственность на Анто-ния . 

При этом Марк Туллий восхваляется как светоч римского крас-норечия и человек, говоривший и делавший много достопамятного, но умалчивается об истинных причинах его гибели. Примечателен личностный характер инвективы против триумвира, к которому пи-сатель обращается как к живому, жив, по его словам, и Цицерон, как жива, подразумевает писатель, и сама Республика. В этом, отмечает Гоуинг, содержится намёк на то, что есть люди, связывающие гибель великого оратора с гибелью Республики, но сам Веллей считает её существующей по-прежнему (с. 44–48). Валерий Максим, к творчеству которого переходит автор, видит свою цель в сохранении памяти о том, что её достойно, а не всего по-хвального (IV. 1. 12), чем задаётся избирательность memoria. Как и Веллей Патеркул, он видит в правлении Тиберия высшую точку рим-ской истории и выше принцепса старается никого из римлян в преди-словии не ставить, а для выполнения задачи труда (сохранения памя-ти о том, что её достойно) требуется не только вдохновение, но и бла-говоление императора, чьё влияние на литературное творчество ста-новится куда более значительным по сравнению с тем, что мы на-блюдаем у Ливия. 

Но поучительно и другое сравнение с падуанцем: в его предисловии Август блистает отсутствием, а Валерий Максим, хотя и обращается к Тиберию в praefatio, во всём труде ни разу не на-зывает его по имени, ограничиваясь перифразами наподобие ‘optimus princeps’ или «брат Друза», что достаточно неожиданно. Не названо и имя Сеяна, чей заговор обличается в IX. 11. ext. 4. Он сравнивается с галльским нашествием и поражениями Ганнибаловой войны, а пред-полагавшееся убийство Тиберия изображается как акт, который мог ниспровергнуть существующий мир, изменить историю и повлиять на память о ней. И именно стабильное и разумное правление Тиберия – залог того, что подобные Сеяну обречены на неудачу, а история и память не несут ущерба. Писатель даёт понять: memoria нужна для того, чтобы демонстрировать постоянство и процветание римских добродетелей. 

Подобно Веллею Патеркулу, Валерий Максим ориен-тируется не столько на политическую и историческую, сколько на моральную сферу и «видит не действительно имевший место разрыв между Республикой и принципатом, а просто возвышение принцепса, который скорее “спас” государство, нежели “изменил” его» (с. 51–53). Характерен в этой связи и отбор материала: предпочтение отда-ётся персонажам, жившим до битвы при Акции, автора интересуют exempla tradita, а не nova, и он принимает позу не создающего, а пе-редающего память. 

При этом положительные примеры преобладают над дурными. Последние приводятся, естественно, с целью предосте-речь от неподобающих поступков, ибо память о них является либо плохой, либо вовсе никакой – так, эфесцы запретили упоминать имя поджигателя храма Артемиды (VIII. 14. ext. 5). О добрых же делах и словах живёт «нетленная память (pertinax memoria)», обладающая бессмертной силой (viribus aeternis) (VI. 4. praef.); достойные exempla сравниваются с imagines (IX. 11. praef.), причём их назидательная ценность относится к общественной, а не частной сфере. Республи-канское прошлое, по мнению автора, не отделяется от имперского, являясь скорее его частью. (Следует, однако, заметить, что неосоз-нанное противопоставление двух эпох проявляется хотя бы в пред-почтении примеров доавгустовых времён более поздним.) 

Как и у Веллея, у Валерия Максима немалую роль играет живая память. Он напрямую обращается к своим героям, а сами они актив-но влияют на повествование – речь об enargeia, риторическом приёме для вызывания визуального образа в уме читателя. Так, Красс вме-шивается, чтобы автор не прошёл мимо него в молчании, Бибул и во-все выхватывает у него перо, заставляя писать о нём, и т.д. Всё это не пустые жесты – они способствуют сохранению памяти о человеке, и потому писатель обращается во втором лице лишь к одному отрица-тельному герою – цезареубийце Кассию (I. 8. 8), а вмешиваться в из-ложение одиозным персонажам и вовсе не позволяет (с. 54–58). У Валерия Максима мы видим не только примеры избиратель-ности памяти, но и её искажение, что Гоуинг демонстрирует на двух примерах (VI. 2. 5–6). В первом случае Катон во время суда над про-дажным сенатором велит унести бумаги, присланные Помпеем для доказательства невиновности подсудимого, что изображается просто как свободное самовыражение Марка Порция, но выхолащивается исторический контекст – Помпей был тогда консулом, имелась воз-можность, что он договорится с Цезарем, и поведение Катона имело характер политической демонстрации. 

Во втором эпизоде слова Лен-тула Марцеллина, призывавшего римлян выражать свой протест, по-ка ещё есть возможность, поданы просто как пример свободоречия, но умалчивается о том, что это было актом сопротивления пытавше-муся руководить в 56 г. до н.э. консульскими выборами Помпею (Ди-он Кассий пишет о его двуличной позиции по отношению к Цезарю), которого Валерий Максим изображает едва ли не второстепенным политиком. Это наглядный пример «пластичности» римской истории и усилий по смягчению её рискованных смыслов. И Веллей Патеркул, и Валерий Максим стремились сохранить память о Республике, но у последнего уже ясно обозначился переход к периоду, когда само существование принцепса, независимо от его слов и намерений, оказывало ограничивающее влияние на методы авторов, писавших о Республике. Чем дальше от неё, тем труднее ста-новилось отрицать то, что Рим превратился в политическом, мораль-ном и культурном отношении в нечто иное. Разница между обоими авторами – в роли Тиберия в их трудах. Валерий Максим использо-вал авторитет республиканских exempla для обновления их мораль-ного значения в Риме Тиберия, а для Веллея важно именно рассказом о правлении второго принцепса увенчать своё повествование. Не-смотря на это, оба автора приспосабливали память о Республике к реалиям своего времени (с. 59–62). При Нероне ситуация уже иная. 

Прежде всего снижается инте-рес к истории Республики, иным становится и её восприятие, что по-казывается на примере Сенеки и Лукана. Сенека признавал ценность истории и памяти, как и связь между ними. В то же время, по замеча-нию Э. Кастаньи, он редко интересовался прошлым и трудами о нём per se. С одной стороны, благодаря им сохраняются для нас образы достойных людей, с другой же память – враг нового. Личный опыт философа показывал, что память не является первоисточником муд-рости. В отличие от историков эпохи Тиберия, его не занимает миф о восстановленной Республике, примеры же из её времён (опять-таки по наблюдениям Э. Кастаньи) приходятся большею частью на сочи-нения, написанные при Клавдии. Это обусловливалось подчас самой тематикой сочинений – республиканское прошлое не слишком под-ходило, например, для ‘De clementia’, ибо clementia – добродетель уже имперского времени. Сенека достаточно жёстко отбирал матери-ал – так, он не ссылается на Антония и Катилину в письмах к Луци-лию как на отрицательные примеры, а место exempla там у него не-редко занимают ссылки на философов и поэтов. По-своему трактует философ и образы героев Республики. Так, подобно Веллею Патерку-лу и Валерию Максиму, он деполитизирует образ Катона, который оказывается у него примером достойного поведения в тяжёлых усло-виях (актуальная для времени Нерона тема), а не борцом с единовла-стием, как у Лукана, о его борьбе с Цезарем ни слова (Epist. 14). 

Своеобычен взгляд Сенеки на Сципиона (здесь явное отступление от ливиевой и, следовательно, августовой традиции), посещение поме-стья которого описывает философ (пример «живой» памяти!). Речь о нём как о великом полководце и победителе Ганнибала не идёт, он представлен в быту, описывается его скромная баня, упомянуты мо-гила военачальника и алтарь, посвящённый его памяти (мотив memo-ria). Добровольное изгнание Сципиона оказывается не вызовом зако-ну, а актом великодушия (Epist. 86). Налицо и явные элементы само-рекламы, ибо и сам Сенека добровольно удалился из Рима в поместье и вёл простой образ жизни. В итоге образы бунтаря (Катона) и побе-доносного полководца (Сципиона) оказываются примерами в пользу квиетизма (с. 67–81). Едва ли что-то подобное можно найти у Лукана. Замысел «Фар-салии» столь же этиологичен, как у Вергилия и Ливия – если они ис-кали объяснения величия Рима, то Лукана интересует становление принципата, помещаемое им в эпоху гражданских войн. Хотя поэт не обсуждает проблемы памяти, как Сенека, она тем не менее является одной из главных тем поэмы, которая является образцом своего рода «контрпамяти» о событиях 49–48 гг. до н.э., во многом неудобной для власти. Характерный пример: когда Цезарь вступает в Италию, его видят не таким, каким помнили (I. 479–480). Здесь фикция и ре-альность меняются местами, ибо помнят его не таким, каким он был в действительности, а сам Гай Юлий как раз желает, чтобы помнили его неподлинный образ. 

Ирония поэта очевидна (с. 83–84). В тексте «Фарсалии» немало того, что автор называет «момен-тами памяти». Так, рассказ об ужасах смуты 80-х гг. до н.э. звучит как воспоминания самого автора. Другой пример – сон Помпея, ко-торому является призрак его покойной жены Юлии, не забывшей его на берегах Леты, но сам он не придаёт этому значения, ибо у призра-ков нет sensus, т.е. и памяти тоже, ему же приятнее вспоминать tem-pora laeta, но Помпей не понимает, что память не может быть избира-тельной и действенной одновременно (с. 85–87). А Цезарь и вовсе представлен как разрушитель памяти. Именно так трактует Гоуинг сцену посещения Цезарем руин Трои во время погони за Помпеем после Фарсала. Цезарь находит сплошное запус-тение, не знает, на что смотрит (inscius), и ему нужен проводник, что-бы он неловким шагом не потревожил маны Гектора. В руинах Трои усматривается параллель опустошению, произведённому битвой при Фарсале, где воины Цезаря помимо прочего убивают decus patriae – Лепидов, Метеллов, Торкватов и других отпрысков знатнейших фа-милий. Гибнет не только Республика, но и возможность передать па-мять о ней от поколения к поколению (с. 88–94). Однако Лукан не считает возможным вспоминать обо всём. 

Так, он рассказывает о жестокостях времён Мария и Суллы с тем, чтобы в конце предложить читателю отвернуться от этого зрелища. Не желает поэт описывать и самые жаркие часы Фарсальской битвы. «Молча-ние – один из способов отрицания памяти. Тем самым Лукан контро-лирует память и, подобно проводнику Цезаря, указывает, что нужно помнить и что – забывать». Он не способен уничтожить память о Це-заре, но может повлиять на неё и утверждает себя в качестве её хра-нителя, ставя себя в этом качестве в один ряд с Гомером и Вергили-ем. Эпическая и историческая память сближаются. Лукан, как и Та-цит, считает, что libertas и цезаризм несовместимы (хотя ни у того, ни у другого нет ностальгии по Республике), причём libertas зависит от memoria, от способности и возможности помнить. Поэма оказывает-ся величайшим триумфом памяти, а увлечённость поэта её идеей де-лает «Фарсалию» историческим трудом (с. 85, 91, 92, 95, 96). Лукан и Сенека писали в условиях режима Нерона, который за-нимался не реставрацией старого, а созданием нового. Символом это-го стал пожар Рима, когда гибли старые дома, чтобы расчистить ме-сто для новых. 

В этих условиях обращение Лукана с памятью оказы-вается попыткой противостояния идеологии режима с её обесценива-нием прошлого. Он словно бросает историю читателю в лицо, как бы делая его участником событий. Сенека же с его избирательностью в использовании примеров из республиканской истории будто крадёт-ся там, где Лукан чувствует себя свободно, превращая политически «неудобные» exempla в образцы того, как сохранить себя в обществе, где свобода урезана. «Писание для Лукана и Сенеки служит увекове-чению памяти, однако воспоминания о Республике, к которым они обращаются, служат у них совершенно разным целям» (с. 96–101). При Флавиях республиканский дух иногда оживал, особенно при Домициане, но не он определял культурный климат. Конечно, из республиканского прошлого старались извлечь что-то полезное, из-бегая при этом бунтарского пыла Лукана или уверенности Веллея Патеркула и Валерия Максима в том, что Республика продолжает существовать. Эпическая поэзия времён Флавиев предпочитает ми-фологические сюжеты (Папиний Стаций, Валерий Флакк), а Силий Италик, решивший-таки обратиться к доавгустову периоду, пишет не об ужасах гражданской войны, как Лукан, а о крупнейшем военном успехе римлян, предвещающем величие Рима – явная параллель с кумиром Силия Вергилием. 

Отсылки к exempla из времён Республи-ки есть и у Марциала. Но в целом память о ней в сознание по-настоящему не проникала, и когда о ней заходила речь, то политики в этом было мало, временами имела место и сознательная деполитиза-ция. Конечно, уважение к давнему прошлому сохранялось, но скорее как к традиции, нежели к его политическим ценностям (с. 102–106). Соотношение старого и нового в культуре эпохи Флавиев мож-но наблюдать у Квинтилиана. По его мнению, оратору нужно хорошо знать историю и искусство риторики времён Республики, что важно среди прочего и для развития памяти. Но больше надо знать примеры недавнего прошлого (exemplorum copia… novorum: Inst. or. XII. 4. 1) – это роднит его с Сенекой и отличает от Валерия Максима. Времена и вкусы меняются, стиль Катона и Гракхов уже не в моде. 

Однако ори-ентация на современность временами подводит Квинтилиана – для случаев обвинения он обращается к примерам Гортензия, Лукуллов, Катонов, Цицерона. Неужели Марк Фабий не мог вспомнить обвини-телей императорского времени? Однако, как говорит тацитовский Матерн, в нынешние времена обвинители не нужны. Сам Квинтили-ан этого не утверждает, но видно, что он вполне приспособился (fully acclimated) к общественно-политической обстановке принципата (с. 106–108). Здесь автор не вполне выдерживает логику рассуждения: выходит, о такой «акклиматизации» ритора свидетельствует умолча-ние о современных обвинителях, что несколько странно, и ссылка на мнение Матерна здесь ничего не даёт, если учесть разницу во взгля-дах между Квинтилианом и Тацитом . Иная картина в «Диалоге об ораторах» Тацита, написанного в начале правления Траяна, но сюжет которого относится ко времени Флавиев. В нём происходит примирение республиканских и импер-ских ценностей. В центре «Диалога» – вопрос о причинах упадка красноречия или, если угодно, почему теперь не подражают Цицеро-ну. Матерн прямо говорит, что eloquentia умерла вместе с libertas. Но плохо ли это? В нынешние спокойные времена просто нет нужды в таком красноречии, какое расцвело в эпоху Республики, в чём пози-ция Матерна близка позиции Апра – прошлое иррелевантно настоя-щему. Но лишь отчасти: ведь разговор начинается с «Катона», напи-санного Матерном, который собирается создать и другие драмы о ге-роях республиканской эпохи. И если они умерли для риторики, то он предпочитает уйти от мёртвых в драму и поэзию – и отчасти стать одним из них, как то случилось с ним при чтении «Катона», во время которого он забыл себя, больше думая о своём герое . Но если в госу-дарстве всё спокойно, то зачем нужны Катоны? Однако Матерн, по-добно Сенеке, говорит о libertas в духе стоиков – не как о политиче-ском идеале, а как о способности стать выше судьбы. 

Обеспокоен-ность же Апра и Секунда тем, что трагедия о Катоне может привести к неприятностям для её автора (2.1), для времени Веспасиана пред-ставляет собой явный анахронизм. Налицо параллели тацитовского «Диалога» с «Брутом» Цицеро-на. Помимо формы и стиля, это и сам невесёлый разговор о судьбах ораторского искусства, и обстановка (в «Бруте» – после катастрофи-ческой для республиканцев битвы при Тапсе, в «Диалоге» – после вызвавшей тревогу у друзей рецитации Матерном своей трагедии), да и матерновский «Катон» вызывает в памяти цицероновского, напи-санного примерно в те же месяцы, когда происходит действие «Бру-та». Но немало и различий. «Брут» – это, по определению Р. Хенни, нечто вроде laudatio funebris уходящему ораторскому искусству Рес-публики, а «Диалог» – анти-laudatio. Цицероновский Брут словно смотрит в лицо умершему, а тацитовский Апр отворачивается от не-го, первый выступает за сохранение памяти, второму же она не нуж-на. Матерн в заключительной речи не столько сосредотачивает вни-мание на прошлом или будущем, сколько предлагает пользоваться лучшим, что есть в его веке. Тацит, конечно, не против памяти о Ци-цероне, но с учётом происшедших изменений, ибо для него, как и для Сенеки, ясно – Республика отнюдь не то же, что империя, и на смену республиканскому красноречию пришло имперское. 

Как указывает автор, до сих пор, кажется, не отмечено, что «Диалог» вполне вписывается в римскую традицию императорского времени в приспособлении устоявшихся жанров к современным целям: «Фарсалия» Лукана является наследницей «Энеиды», а та – «Анналов» Энния, «Сатиры» Горация вырастают из луцилиевых, а впоследствии трансформируются у Персия и Ювенала. Также и корни «Диалога» Тацита – в текстах республиканской эпохи, как и корни его «Анналов» и «Истории». Но Тацит уже не пишет о доавгустовом прошлом, и не потому, что это уже сделано (прежде всего, конечно, Ливием). Просто ко времени Траяна Рим обрёл новые традиции и новых героев, и «Диалог», подобно «Бруту», обозначает окончание одного этапа в истории Рима и начало другого (с. 109–120). И, наконец, последнее из анализируемых в книге сочинений – «Панегирик Траяну» Плиния Младшего. Плиний не раз обращается к примерам из эпохи Республики, как бы стирая прошедшие десятиле-тия и создавая ощущение преемственности. Но, в отличие от Валерия Максима, эти exempla – не то, чему должны подражать сограждане, а то, что Траян превзошёл, как он превзошёл и прежних принцепсов, сам став одним из exempla и даже лучшим из них (да и, несмотря на примеры давних времён, Плиний интересуется прежде всего недав-ним прошлым). Обыгрывая agnomen Траяна (Optimus), он утверждает его связь не столько с героями Республики, носившими почётные прозвища – Помпеем (Magnus), Метеллом (Pius), Суллой (Felix), сколько с Юпитером (Optimus Maximus). 

При этом отрицается, что принципат – возвращение к монархии, прямо говорится о libertas red-dita (58.3), да и вся речь выдержана в республиканском стиле. Memoria играет немалую роль в этой системе, и задача оратора – утвердить место Траяна в ней. Память о нём – лейтмотив панегири-ка, причём она важнее в деяниях, чем в монументах. Важное значе-ние имеет и память о сенате, который, подобно самому императору, являет собой exemplum для будущих поколений (естественно, благо-даря принцепсу, восстановившему его величие). И Траян сам способ-ствует сохранению этой памяти, включив сенатские acclamationes в acta diurna. У императора, указывает Плиний, должна быть хорошая память, и Траян ею обладает – он помнит, что сенаторы при Домициане жили хуже, чем теперь, а потому может не опасаться «неосторожного» по-ведения с их стороны (т.е., отметим, и patres не страдают забывчиво-стью – видимо, именно это и хотел прежде всего подчеркнуть ора-тор). Т.о., прошлое надо знать не потому, что оно может чему-то нау-чить или потому, что оно даёт образец поведения в настоящем и бу-дущем. 

Прошлое важно как напоминание о том, что пока власть в ру-ках такого принцепса, как Траян, Риму будет лучше, чем при Респуб-лике. (Отметим нелогичность такого противопоставления, ибо пра-вильная оценка достоинств optimus princeps побуждает к лояльному поведению по отношению к нему.) «В такой атмосфере Плиний мо-жет говорить о res publica и libertas reddita, не боясь, что его слова будут истолкованы как подталкивание к инакомыслию. Подобно та-цитовскому Матерну, Плиний осмысливает реалии политической системы, которые принимаются такими, каковы они сеть, это прин-ципат, а не Республика. В “Панегирике” перед нами оценка нового прошлого Рима в терминах (formulation) политической системы, окончательно вступившей в свои права» (с. 120–130). В заключение автор обращается к анализу памятника иного ро-да – форума Траяна. Его «источником» был, конечно, форум Августа, своего рода «дом памяти», который «визуально и структурно органи-зовывал римское прошлое во многом так же, как Квинтилиан… сове-товал оратору расположить в памяти факты, которые нужно знать, изображая дом с вереницей комнат, где есть место для всего и всё на-ходится на своём месте» (с. 138–139). Особую роль в деле утвержде-ния памяти о прошлом играла галерея summi viri, которые восприни-мались как герои Республики уже в полеавгустову эпоху (а многими, заметим, наверняка уже и при Августе), а также надписи под ними.

Автор обращается к элогию Мария, отмечая, что в нём присутствуют и обычные в таких случаях данные о карьере, и восхищение успехами арпината, но ничего о его репутации человека вероломного, о жесто-костях в последний год жизни и т.д. – так же и в RGDA умалчивается о неприятных подробностях прихода Августа к власти. (Было бы странно в этих текстах встретить нечто подобное.) По выражению М. Бёрд, мясник эпохи гражданских войн превратился в героя Респуб-лики. Элогий является примером не только манипуляции памятью, но и того, что военные заслуги – один из важнейших критериев, соглас-но которым отбирались исторические персонажи для галереи summi viri (опять-таки было бы странно ожидать иного). Но так или иначе, форум Августа наряду с его творцом прославлял и республиканское прошлое. А вот стояли ли статуи его героев на форуме Траяна – неяс-но, скорее нет, если исходить из данных о его скульптурном оформ-лении. Как и «Панегирик» Плиния, форум служил прославлению «наилучшего принцепса», и ту же цель преследовали отсылки к про-шлому, встречавшиеся там. 

Центральная точка форума Августа – храм Марса, квадрига и статуя принцепса, обрамлённые галереей summi viri, тогда как на форуме Траяна роль такой точки играл не храм, а колонна Траяна, увенчанная его статуей и украшенная релье-фами с изображением дакийской кампании, т.е. событий совсем не-давнего прошлого, в центре которых опять-таки оказывается optimus princeps. Правда, здесь можно встретить и «цитаты» форума Августа – по Т. Хёльшеру, галерея summi viri сравнима со скульптурными изображениями первых императоров и их родственников (в т.ч. и женщин), а кариатиды, венчавшие колоннады форума Августа, пере-кликаются со статуями дакийских пленных на форуме Траяна. И то, и другое – символ рабства, но в первом случае для понимания этого от зрителя требовалось понимание абстракций, а во втором изобража-лось не мифическое, а действительное завоевание. Упомянутые ста-туи форума Траяна отражают не отдалённое, а совсем недавнее про-шлое. Форум Траяна постепенно вытесняет мощью и великолепием зданий своего предшественника – форум Августа, пленявший когда-то воображение Плиния Старшего (XXXVI. 102). 

Но пройдут века, и Аммиан Марцеллин при описании визита Констанция II в Рим даже не вспомнит о нём, но напишет о восхищении, которое вызвал у им-ператора форум Траяна (XVI. 10. 5). Это лишний раз показывает, что империя держалась на переме-нах, которые, однако, противоречат принципу преемственности, но здесь-то и сказывается отношение римлян к памяти. В пропаганде царствовала идея aeternitas imperii, с приходом к власти нового импе-ратора праздновали не перемены, а восстановление и обновление. Когда Септимий Север заявил в 203 г. ob rem publicam restitutam, ни-кто на сей счёт не заблуждался – Республика могла отойти в веч-ность, но res publica продолжала существовать (с. 132–151). Отныне, как писал Овидий, res est publica Caesar (Trist. IV. 4. 15, аллюзия на Cic. Rep. III. 43: ergo ubi tyrannus est… dicendum est plane nullam esse rem publicam). Но идея Республики продолжала сущест-вовать, и первым принцепсам удалось примирить демонтаж прежнего государственного порядка с видимостью его сохранения, хотя со вре-менем республиканскую идеологию, конечно, отбросили, а память о временах libertas императоры приспособили к своим целям (с. 151–153). Если же вернуться ко II в., то интерес к Республике ожил – Фронтон подражал стилю Цицерона, Геллий и позднее Апулей обра-щались к республиканским exempla, Граний Лициниан написал исто-рию доавгустовых времён. И так продолжалось до поздней антично-сти (вспомним exempla Аммиана Марцеллина, Симмаха, Клавдиана). 

Но, как бы то ни было, Республика отошла в прошлое, и в по-слетраяновскую эпоху немногие черпали энергию в воспоминаниях о ней. «Много ли ещё оставалось тех, кто своими глазами видел Рес-публику?» – вопрошает Тацит, рассказывая о похоронах Августа в 14 г. (Ann. I. 3. 7). Казалось бы, отрицательный ответ очевиден, но сочи-нения самого Тацита показывают, что это не так. «Однако его отказ писать историю Республики и тем самым увековечивать её означал отход от неё, признание того, что принципат утвердился как полити-ческая и культурная сущность. Именно поэтому точка зрения Матер-на [на Республику] не носит апологетического характера. Оглядыва-ясь на эпоху Юлиев – Клавдиев из времён Траяна, Тацит не испыты-вает сомнений в том, что принципат Августа означал конец Респуб-лики и положил начало метаморфозам памяти» (с. 154–159). 

Так заканчивается книга Э. М. Гоуинга. Нельзя не признать важности проделанной им работы, в целом не вызывает возражений и его концепция. Хотелось бы, однако, отметить, что автор анализирует представления римлян I – начала II вв. не столько о временах Респуб-лики вообще, сколько о Республике как государственном строе, не тождественном принципату, чем и обусловлен отказ от рассмотрения поэмы Силия Италика. Думается, такой ракурс рассмотрения темы следовало бы более чётко оговорить в начале. Но даже в этом случае остаётся сожалеть, что в книге не анализируется сатирическая поэзия – достаточно вспомнить известную эпиграмму Марциала, где он про-сит, чтобы в суде говорили не о битве при Каннах, Сулле или Марии, а о предмете спора – трёх козах (Epigr. VI. 19) – отличный пример то-го, какую роль exempla давних времён могли играть в повседневной жизни. 

Интересно было бы рассмотреть взгляды на республиканское прошлое Ювенала, который с почтением пишет о нравах и людях Республики (II. 153; VIII. 1–10, 21–22; XI. 90–119 и др.), но в то же время говорит о ней как о времени, когда римляне торговали своими голосами (Х. 77) . Автор постоянно указывает, что в послетибериевскую эпоху не было уже никаких сомнений в том, что Республики больше нет. Но когда именно произошёл такой перелом в сознании тех, у кого ещё сохранялись иллюзии? Этот вопрос не звучит, хотя ответ на него, ду-мается, очевиден – после Калигулы всерьёз говорить о Республике не приходилось, и именно тогда заговорили о её восстановлении, о чём пишет и сам Гоуинг (с. 24). Теперь замечания более частного характера. В книге немало по-второв (избавим читателя от их перечисления), но в то же время встречаются места, где автор, напротив, излишне краток и опускает важные для его построений примеры. Так, говоря о влиянии Августа на историописание, автор умалчивает о примере прямого вмешатель-ства принцепса в работу Ливия, когда тот сообщил историку о том, будто А. Корнелий Косс был консулом, а не, как считалось, военным трибуном, когда пожертвовал spolia opima Юпитеру Феретрию (Liv. IV. 20. 5–11), причём сам Ливий всё равно остался сторонником тра-диционной версии и сообщил читателю мнение Августа явно по его просьбе (IV. 20. 11; 32. 4) . 

Рассуждая о «живой» памяти в труде Вел-лея Патеркула, Гоуинг лишь упоминает слова историка о его службе под началом Тиберия (с. 43), но не приводит картину приветствия будущего принцепса воинами, напоминающими ему о его благодея-ниях по отношению к ним – ярчайший образец той самой «живой памяти» (II. 104. 3–4). Упоминая слова Тацита о том, что между вре-менем действия «Диалога об ораторах» и смертью Цицерона прошёл срок лишь одной жизни, автор не пишет о 120-летнем бритте, кото-рый мог слышать и Цицерона, и Цезаря – поистине уникальный сви-детель (Dial. 17. 3–5)! Возможно, эти умолчания обусловлены надеж-дой автора на осведомлённость читателей, но в любом случае они обедняют изложение. А вот ещё более интересный случай. 

Гоуинг, как уже говори-лось, пишет, что Валерий Максим лишь раз напрямую обращается к отрицательному персонажу – Кассию (с. 58), но при этом опускается весьма красноречивая характеристика, данная последнему – C. Cassius numquam sine praefatione publici parricidii nominandus (Val. Max. I. 8. 8). Но в III. 1. 3, где рассказывается об избиении юным Кас-сием Фавста Суллы, восхвалявшего отцовские проскрипции, буду-щему цезареубийце дана противоположная оценка: dignam manum, quae publico parricidio se non contaminaret. Думается, сравнение этих двух характеристик было бы в высшей степени уместно. В эпоху классики «греки воспринимали писание как нечто вра-ждебное памяти, римляне же видели в нём один из самых надёжных её гарантов», – пишет автор на с. 25, ссылаясь на пассаж из плато-новского «Федра» (274c–275b). Однако и сам Платон начал писать именно для того, чтобы увековечить «свою» память о Сократе, и ис-торические труды в ту пору не только писались, но и находили нема-лую аудиторию. Есть в книге и мелкие недоработки. Так, автор пишет о желании Веспасиана, чтобы сооружения его времени превзошли предшест-вующие и ссылается на Светония (Vesp. 8) (с. 106), где, однако, об этом не говорится, да и о новых постройках речь идёт в гл. 9. Не-сколько странно выглядит и отнесение творчества Ювенала к эпохе Флавиев (с. 119). Однако в целом перед нами добротное исследование, и те, кто изучает историю и культуру ранней империи, почерпнут в нём для себя немало интересного.


Автор:  Антон Короленков
Тип:  Рецензия
Полный текст:  Загрузить

Возврат к списку



Рекламные статьи