Поиск по сайту
Авторизация
Подписка на рассылку
Сетевое партнерство
|
Gowing A.M. Empire and Memory: the Representation of the Roman Republic in Imperial Culture. Pp. xiv + 178, figs. Cambridge: Cambridge University Press, 2005.Добавить рецензию | Мои рецензии![]() Gowing A.M. Empire and Memory: the Representation of the Roman Republic in Imperial Culture. Pp. xiv + 178, figs. Cambridge: Cambridge University Press, 2005.Память о Республике (о недавней книге Э. М. Гоуинга) Образ Республики в сознании римлян императорской эпохи весьма привлекает внимание исследователей, тем более что тема па-мяти вообще сейчас чрезвычайно популярна. Этой проблеме, а точ-нее, восприятию Республики в течение столетия от Тиберия до Траяна и посвящена книга профессора Вашингтонского университета Э. М. Гоуинга . Прежде всего автор отмечает особенности отношения римлян к истории. В их представлении «historia была обобщающим термином, который прилагался не только к “историографии” или ”историописа-нию”, каковые мы сегодня считаем наиболее подходящим средством исторического исследования, но к любой попытке рассказать о про-шлом. Для римлян historia являлась скорее определением темы для обсуждения, нежели жанром». Поэтому Цицерон считал полноцен-ным историческим источником «Анналы» Энния (Brut. 57, 60), да и сам он, чтобы увековечить себя в истории, писал ‘De consulatu suo’ и ‘De temporibus suis’, а для Тацита carmina германцев – источник memoria и своего рода annales (Germ. 2.2). «И если подходящей фор-мой historia были не только проза и историография, её целью подоб-ным же образом оказывалась не столько точная или “правдивая” фиксация прошлого, сколько сохранение или даже сотворение памя-ти. В этом смысле, если следовать наблюдению Хаттона над тради-ционными обществами, римляне считали воображение и память взаимозаменяемыми. Historia – просто локомотив для memoria, и в таком качестве она могла быть объектом… подобного рода имагина-тивных процессов, которые влияют на memoria». Представление об истории как жизни памяти является общим местом для всей антич-ной мысли, но у римлян оно основывалась на связи между жизнью и смертью, конкретнее – между живыми и мёртвыми. Народ квиритов не был склонен отгораживаться от своих мёртвых. Яркий тому при-мер – отрезок Аппиевой дороги от Бовилл до Рима, где путешествен-ники могли видеть надгробные памятники с надписями, в которых сдержались сведения о родословной или карьере покойного. «Это была – и остаётся ею по-прежнему – в прямом смысле прогулка по римской истории», и, «если выражаться языком символов, чтобы по-пасть в Рим нынешний, т.е. в город живых, сначала нужно было со-вершить путешествие в Рим прошлого через воображаемую общину мёртвых». Конечно, существовала опасность забвения, и во избежа-ние этого, ибо оно грозило самим основам существования civitas, не-обходимо было регулярно поминать усопших, празднества в честь которых проводились не менее четырёх раз в год (наиболее извест-ные – февральские Паренталии), а в домах стояли восковые imagines предков. «Римляне действительно представляли себе смерть как со-стояние, в котором продолжается существование и [сохраняется] возможность влиять на события настоящего» (с. 11–15). Особое зна-чение играла живая память, в данном случае о Республике. Так, Вел-лей Патеркул с гордостью указывал, что его прапрапрадед участвовал в Союзнической войне, Сенека Старший хвалился тем, что по памяти приводит многочисленные сюжеты и обширные цитаты в своих со-чинениях, его сын с трепетным чувством рассказывал о посещении усадьбы Сципиона Африканского, а Тацит отмечал, что от смерти Цицерона до времени, когда происходит действие «Диалога об ора-торах» (75 г. н.э.), прошёл срок лишь одной человеческой жизни. Это стремление сохранить живую cвязь с республиканским прошлым – одна из главных тем, рассматриваемых в монографии (с. 8). С падением Республики произошли важные изменения. С одной стороны, перефразируя слова Ф. Миллара (император был тем, что он делал), император был тем, что он помнил. Но римляне понимали, что память может стать опасной, а потому принцепсы стремились придать ей избирательный характер. Книга начинается с очень пока-зательного примера из ‘De beneficiis’ Сенеки (V. 25. 2), как Тиберий оборвал одного из собеседников, попытавшегося напомнить ему не-кий эпизод, явно для императора неприятный (Ti. Caesar inter initia dicenti cuidam: ‘meministi’ – antequam plures notas familiaritati veteris proferret: ‘non memini,’ inquit, ‘quid fuerim’) (с. 1–2). Важность памяти о прошлом и манипуляции ею прекрасно понимал Октавиан, который стал брать её под контроль ещё в бытность триумвиром, когда прика-зал сжечь многие документы, относившиеся к недавним смутным временам, а впоследствии отменил публикацию acta senatus. В то же время при нём под флагом восстановления Республики реанимирова-лись старые обычаи, постоянно устраивались празднества в честь римского прошлого, оно было запечатлено в изображениях и надпи-сях форума Августа, его воспевала литература – достаточно вспом-нить вереницу будущих героев Республики в шестой песне «Энеиды» и щит Энея в восьмой. Однако появилась важная черта в освещении прошлого – стало невозможно говорить о героях Республики, не сравнивая их при этом (открыто или неявно) с принцепсом. Так, Го-раций в «Одах» (I. 12), перечисляя царей и героев Республики, в кон-це стихотворения даёт понять, что более всех достоин хвалы Клио не они, а Август. В рассказе об идах у Овидия мы читаем о носителях звучных когноменов – Метеллах, Фабиях, Сципионах, Помпее и др., но их почётные прозвища бледнеют перед именем Августа, равным с Юпитером (Fast. I. 587–616) . Также и Ливий, создавая образы Рому-ла, Камилла или Сципионов, постоянно помнит о современных ему реалиях принципата. Создавая своего рода надгробный памятник Республике, он объясняет, что о прошлом надо помнить ради поучи-тельных примеров (Praef. 3, 10–12), и в этих объяснениях, в общем-то, ничего нового. Однако само существование императора с его глу-боким интересом к манипулированию памятью направляло труд ис-торика на путь, которого предшественники Ливия не могли себе и представить (с. 17–23). В 14 г. н.э. Август умер, и его похороны дали Тациту повод по-рассуждать о роли памяти в тогдашнем Риме. По его словам, Тиберий издаёт эдикт с просьбой к народу не препятствовать сожжению тела почившего принцепса на Марсовом поле и не пытаться сделать это на форуме во избежание беспорядков, случившихся при погребении Цезаря. Присутствие воинов во время траурной процессии вызвало насмешки тех, кто видел сам или слышал от родителей о похоронах Цезаря. Всё это показывает, что память, по мнению Тацита, руково-дит поступками людей и неизбежно даёт о себе знать, когда происхо-дит переход власти к новому правителю и побуждает сравнивать на-стоящее с прошлым (см. также: Tac. Ann. XII. 3). Но в данном случае историк «подчёркивает неэффективность памяти, которой так опа-сался Тиберий; несмотря на воспоминания о погребении Цезаря, мысль о том, что народ устроит беспорядки, отмечает Тацит, смехо-творна – в этом нет никакого смысла, поскольку Республика мертва». При этом писатель позволяет себе искажающие картину умолчания, обусловленные его стремлением обличить лицемерного Тиберия, не-удачно притворявшегося республиканцем, а его попытки контроли-ровать память, как это впоследствии лишний раз показало дело Кре-муция Корда, ни к чему не привели (с. 27–30). Литература эпохи Тиберия, отмечает Гоуинг, по большей части историческая, центральное место в ней, как можно полагать, занима-ла Республика; исследование прошлого в целом процветало (с. 32–34). Автор обращается к двум трудам, дошедшим от того времени – «Римской истории» Веллея Патеркула и «Достопамятным деяниям и изречениям» Валерия Максима. У Веллея дан абрис истории Рима, наибольший же интерес при-влекают события после падения Карфагена до дней Тиберия, когда жил он сам. В его сочинении нет чёткой грани между Республикой и принципатом, который нигде новой формой правления не назван. Даже сам термин «принцепс» используется в его республиканском значении и поддерживает впечатление, что речь идёт скорее о рес-таврации, нежели о революции. «В глазах Веллея главная заслуга двух первых императоров не столько в пересмотре политической системы, сколько в установлении мира, который позволил res publica функционировать в относительно спокойных условиях» (с. 35). Соб-ственно, для Веллея важен не столько сам принцип единоличного правления, сколько верный выбор носителя власти, что показано в эпизоде с выступлением Катула на сходке против назначения Помпея (II. 32. 1–2; с. 38). Веллей стремился дать нечто вроде сокращённого варианта (shortened parallel) ливиева magnum opus, но немного продлевая его, чтобы в нём нашлось место правлению Тиберия, и уже именно оно, а не принципат Августа, как у Ливия, оказывается временем, когда Рим достигает вершины славы (что, заметим, совершенно естественно). У обоих историков прошлое – контрастный фон для настоящего, «но если в предисловии Ливия, по крайней мере, ощущается беспокойст-во по поводу настоящего, то у Веллея ничего подобного не наблюда-ется. Напротив, Тиберий избавил [государство] от трудностей, при-чиной которых мог быть августов режим. Рим Тиберия – наилучшее место» в ойкумене, а сам он – воплощение республиканских идеалов, и образы героев прошлого служат ему фоном для восхваления прин-цепса (с. 35–37). Немалую роль у Веллея играет живая память (см. выше). У него можно встретить местоимение nos, важное для понимания роли лич-ных воспоминаний. Он вспоминает и своих предков, и брата Вини-ция – адресата «Римской истории», и собственную службу под нача-лом Тиберия. Серьёзно занимает его и проблема времени. Автор не раз точно указывает число лет между теми или иными событиями или между ними и консулатом Виниция. Веллей пишет, что великие та-ланты рождаются в рамках узкого периода и одного жанра – так, рас-цвет римской историографии продолжался всего 80 лет. В связи с этим он считает наибольшим препятствием на пути к совершенству непостоянство, переход от одного предпочтения к другому (I. 17. 7). И Рим потому добился успеха, если не совершенства, что его разви-тие – непрерывный континуум, т.е. он двигается не от республики к принципату, а от республики к её лучшему варианту (с. 43). Великолепный пример метода Веллея – рассуждение о гибели Цицерона. Тема весьма скользкая для лояльного режиму автора, но он ловко обошёл острые углы, свалив всю ответственность на Анто-ния . При этом Марк Туллий восхваляется как светоч римского крас-норечия и человек, говоривший и делавший много достопамятного, но умалчивается об истинных причинах его гибели. Примечателен личностный характер инвективы против триумвира, к которому пи-сатель обращается как к живому, жив, по его словам, и Цицерон, как жива, подразумевает писатель, и сама Республика. В этом, отмечает Гоуинг, содержится намёк на то, что есть люди, связывающие гибель великого оратора с гибелью Республики, но сам Веллей считает её существующей по-прежнему (с. 44–48). Валерий Максим, к творчеству которого переходит автор, видит свою цель в сохранении памяти о том, что её достойно, а не всего по-хвального (IV. 1. 12), чем задаётся избирательность memoria. Как и Веллей Патеркул, он видит в правлении Тиберия высшую точку рим-ской истории и выше принцепса старается никого из римлян в преди-словии не ставить, а для выполнения задачи труда (сохранения памя-ти о том, что её достойно) требуется не только вдохновение, но и бла-говоление императора, чьё влияние на литературное творчество ста-новится куда более значительным по сравнению с тем, что мы на-блюдаем у Ливия. Но поучительно и другое сравнение с падуанцем: в его предисловии Август блистает отсутствием, а Валерий Максим, хотя и обращается к Тиберию в praefatio, во всём труде ни разу не на-зывает его по имени, ограничиваясь перифразами наподобие ‘optimus princeps’ или «брат Друза», что достаточно неожиданно. Не названо и имя Сеяна, чей заговор обличается в IX. 11. ext. 4. Он сравнивается с галльским нашествием и поражениями Ганнибаловой войны, а пред-полагавшееся убийство Тиберия изображается как акт, который мог ниспровергнуть существующий мир, изменить историю и повлиять на память о ней. И именно стабильное и разумное правление Тиберия – залог того, что подобные Сеяну обречены на неудачу, а история и память не несут ущерба. Писатель даёт понять: memoria нужна для того, чтобы демонстрировать постоянство и процветание римских добродетелей. Подобно Веллею Патеркулу, Валерий Максим ориен-тируется не столько на политическую и историческую, сколько на моральную сферу и «видит не действительно имевший место разрыв между Республикой и принципатом, а просто возвышение принцепса, который скорее “спас” государство, нежели “изменил” его» (с. 51–53). Характерен в этой связи и отбор материала: предпочтение отда-ётся персонажам, жившим до битвы при Акции, автора интересуют exempla tradita, а не nova, и он принимает позу не создающего, а пе-редающего память. При этом положительные примеры преобладают над дурными. Последние приводятся, естественно, с целью предосте-речь от неподобающих поступков, ибо память о них является либо плохой, либо вовсе никакой – так, эфесцы запретили упоминать имя поджигателя храма Артемиды (VIII. 14. ext. 5). О добрых же делах и словах живёт «нетленная память (pertinax memoria)», обладающая бессмертной силой (viribus aeternis) (VI. 4. praef.); достойные exempla сравниваются с imagines (IX. 11. praef.), причём их назидательная ценность относится к общественной, а не частной сфере. Республи-канское прошлое, по мнению автора, не отделяется от имперского, являясь скорее его частью. (Следует, однако, заметить, что неосоз-нанное противопоставление двух эпох проявляется хотя бы в пред-почтении примеров доавгустовых времён более поздним.) Как и у Веллея, у Валерия Максима немалую роль играет живая память. Он напрямую обращается к своим героям, а сами они актив-но влияют на повествование – речь об enargeia, риторическом приёме для вызывания визуального образа в уме читателя. Так, Красс вме-шивается, чтобы автор не прошёл мимо него в молчании, Бибул и во-все выхватывает у него перо, заставляя писать о нём, и т.д. Всё это не пустые жесты – они способствуют сохранению памяти о человеке, и потому писатель обращается во втором лице лишь к одному отрица-тельному герою – цезареубийце Кассию (I. 8. 8), а вмешиваться в из-ложение одиозным персонажам и вовсе не позволяет (с. 54–58). У Валерия Максима мы видим не только примеры избиратель-ности памяти, но и её искажение, что Гоуинг демонстрирует на двух примерах (VI. 2. 5–6). В первом случае Катон во время суда над про-дажным сенатором велит унести бумаги, присланные Помпеем для доказательства невиновности подсудимого, что изображается просто как свободное самовыражение Марка Порция, но выхолащивается исторический контекст – Помпей был тогда консулом, имелась воз-можность, что он договорится с Цезарем, и поведение Катона имело характер политической демонстрации. Во втором эпизоде слова Лен-тула Марцеллина, призывавшего римлян выражать свой протест, по-ка ещё есть возможность, поданы просто как пример свободоречия, но умалчивается о том, что это было актом сопротивления пытавше-муся руководить в 56 г. до н.э. консульскими выборами Помпею (Ди-он Кассий пишет о его двуличной позиции по отношению к Цезарю), которого Валерий Максим изображает едва ли не второстепенным политиком. Это наглядный пример «пластичности» римской истории и усилий по смягчению её рискованных смыслов. И Веллей Патеркул, и Валерий Максим стремились сохранить память о Республике, но у последнего уже ясно обозначился переход к периоду, когда само существование принцепса, независимо от его слов и намерений, оказывало ограничивающее влияние на методы авторов, писавших о Республике. Чем дальше от неё, тем труднее ста-новилось отрицать то, что Рим превратился в политическом, мораль-ном и культурном отношении в нечто иное. Разница между обоими авторами – в роли Тиберия в их трудах. Валерий Максим использо-вал авторитет республиканских exempla для обновления их мораль-ного значения в Риме Тиберия, а для Веллея важно именно рассказом о правлении второго принцепса увенчать своё повествование. Не-смотря на это, оба автора приспосабливали память о Республике к реалиям своего времени (с. 59–62). При Нероне ситуация уже иная. Прежде всего снижается инте-рес к истории Республики, иным становится и её восприятие, что по-казывается на примере Сенеки и Лукана. Сенека признавал ценность истории и памяти, как и связь между ними. В то же время, по замеча-нию Э. Кастаньи, он редко интересовался прошлым и трудами о нём per se. С одной стороны, благодаря им сохраняются для нас образы достойных людей, с другой же память – враг нового. Личный опыт философа показывал, что память не является первоисточником муд-рости. В отличие от историков эпохи Тиберия, его не занимает миф о восстановленной Республике, примеры же из её времён (опять-таки по наблюдениям Э. Кастаньи) приходятся большею частью на сочи-нения, написанные при Клавдии. Это обусловливалось подчас самой тематикой сочинений – республиканское прошлое не слишком под-ходило, например, для ‘De clementia’, ибо clementia – добродетель уже имперского времени. Сенека достаточно жёстко отбирал матери-ал – так, он не ссылается на Антония и Катилину в письмах к Луци-лию как на отрицательные примеры, а место exempla там у него не-редко занимают ссылки на философов и поэтов. По-своему трактует философ и образы героев Республики. Так, подобно Веллею Патерку-лу и Валерию Максиму, он деполитизирует образ Катона, который оказывается у него примером достойного поведения в тяжёлых усло-виях (актуальная для времени Нерона тема), а не борцом с единовла-стием, как у Лукана, о его борьбе с Цезарем ни слова (Epist. 14). Своеобычен взгляд Сенеки на Сципиона (здесь явное отступление от ливиевой и, следовательно, августовой традиции), посещение поме-стья которого описывает философ (пример «живой» памяти!). Речь о нём как о великом полководце и победителе Ганнибала не идёт, он представлен в быту, описывается его скромная баня, упомянуты мо-гила военачальника и алтарь, посвящённый его памяти (мотив memo-ria). Добровольное изгнание Сципиона оказывается не вызовом зако-ну, а актом великодушия (Epist. 86). Налицо и явные элементы само-рекламы, ибо и сам Сенека добровольно удалился из Рима в поместье и вёл простой образ жизни. В итоге образы бунтаря (Катона) и побе-доносного полководца (Сципиона) оказываются примерами в пользу квиетизма (с. 67–81). Едва ли что-то подобное можно найти у Лукана. Замысел «Фар-салии» столь же этиологичен, как у Вергилия и Ливия – если они ис-кали объяснения величия Рима, то Лукана интересует становление принципата, помещаемое им в эпоху гражданских войн. Хотя поэт не обсуждает проблемы памяти, как Сенека, она тем не менее является одной из главных тем поэмы, которая является образцом своего рода «контрпамяти» о событиях 49–48 гг. до н.э., во многом неудобной для власти. Характерный пример: когда Цезарь вступает в Италию, его видят не таким, каким помнили (I. 479–480). Здесь фикция и ре-альность меняются местами, ибо помнят его не таким, каким он был в действительности, а сам Гай Юлий как раз желает, чтобы помнили его неподлинный образ. Ирония поэта очевидна (с. 83–84). В тексте «Фарсалии» немало того, что автор называет «момен-тами памяти». Так, рассказ об ужасах смуты 80-х гг. до н.э. звучит как воспоминания самого автора. Другой пример – сон Помпея, ко-торому является призрак его покойной жены Юлии, не забывшей его на берегах Леты, но сам он не придаёт этому значения, ибо у призра-ков нет sensus, т.е. и памяти тоже, ему же приятнее вспоминать tem-pora laeta, но Помпей не понимает, что память не может быть избира-тельной и действенной одновременно (с. 85–87). А Цезарь и вовсе представлен как разрушитель памяти. Именно так трактует Гоуинг сцену посещения Цезарем руин Трои во время погони за Помпеем после Фарсала. Цезарь находит сплошное запус-тение, не знает, на что смотрит (inscius), и ему нужен проводник, что-бы он неловким шагом не потревожил маны Гектора. В руинах Трои усматривается параллель опустошению, произведённому битвой при Фарсале, где воины Цезаря помимо прочего убивают decus patriae – Лепидов, Метеллов, Торкватов и других отпрысков знатнейших фа-милий. Гибнет не только Республика, но и возможность передать па-мять о ней от поколения к поколению (с. 88–94). Однако Лукан не считает возможным вспоминать обо всём. Так, он рассказывает о жестокостях времён Мария и Суллы с тем, чтобы в конце предложить читателю отвернуться от этого зрелища. Не желает поэт описывать и самые жаркие часы Фарсальской битвы. «Молча-ние – один из способов отрицания памяти. Тем самым Лукан контро-лирует память и, подобно проводнику Цезаря, указывает, что нужно помнить и что – забывать». Он не способен уничтожить память о Це-заре, но может повлиять на неё и утверждает себя в качестве её хра-нителя, ставя себя в этом качестве в один ряд с Гомером и Вергили-ем. Эпическая и историческая память сближаются. Лукан, как и Та-цит, считает, что libertas и цезаризм несовместимы (хотя ни у того, ни у другого нет ностальгии по Республике), причём libertas зависит от memoria, от способности и возможности помнить. Поэма оказывает-ся величайшим триумфом памяти, а увлечённость поэта её идеей де-лает «Фарсалию» историческим трудом (с. 85, 91, 92, 95, 96). Лукан и Сенека писали в условиях режима Нерона, который за-нимался не реставрацией старого, а созданием нового. Символом это-го стал пожар Рима, когда гибли старые дома, чтобы расчистить ме-сто для новых. В этих условиях обращение Лукана с памятью оказы-вается попыткой противостояния идеологии режима с её обесценива-нием прошлого. Он словно бросает историю читателю в лицо, как бы делая его участником событий. Сенека же с его избирательностью в использовании примеров из республиканской истории будто крадёт-ся там, где Лукан чувствует себя свободно, превращая политически «неудобные» exempla в образцы того, как сохранить себя в обществе, где свобода урезана. «Писание для Лукана и Сенеки служит увекове-чению памяти, однако воспоминания о Республике, к которым они обращаются, служат у них совершенно разным целям» (с. 96–101). При Флавиях республиканский дух иногда оживал, особенно при Домициане, но не он определял культурный климат. Конечно, из республиканского прошлого старались извлечь что-то полезное, из-бегая при этом бунтарского пыла Лукана или уверенности Веллея Патеркула и Валерия Максима в том, что Республика продолжает существовать. Эпическая поэзия времён Флавиев предпочитает ми-фологические сюжеты (Папиний Стаций, Валерий Флакк), а Силий Италик, решивший-таки обратиться к доавгустову периоду, пишет не об ужасах гражданской войны, как Лукан, а о крупнейшем военном успехе римлян, предвещающем величие Рима – явная параллель с кумиром Силия Вергилием. Отсылки к exempla из времён Республи-ки есть и у Марциала. Но в целом память о ней в сознание по-настоящему не проникала, и когда о ней заходила речь, то политики в этом было мало, временами имела место и сознательная деполитиза-ция. Конечно, уважение к давнему прошлому сохранялось, но скорее как к традиции, нежели к его политическим ценностям (с. 102–106). Соотношение старого и нового в культуре эпохи Флавиев мож-но наблюдать у Квинтилиана. По его мнению, оратору нужно хорошо знать историю и искусство риторики времён Республики, что важно среди прочего и для развития памяти. Но больше надо знать примеры недавнего прошлого (exemplorum copia… novorum: Inst. or. XII. 4. 1) – это роднит его с Сенекой и отличает от Валерия Максима. Времена и вкусы меняются, стиль Катона и Гракхов уже не в моде. Однако ори-ентация на современность временами подводит Квинтилиана – для случаев обвинения он обращается к примерам Гортензия, Лукуллов, Катонов, Цицерона. Неужели Марк Фабий не мог вспомнить обвини-телей императорского времени? Однако, как говорит тацитовский Матерн, в нынешние времена обвинители не нужны. Сам Квинтили-ан этого не утверждает, но видно, что он вполне приспособился (fully acclimated) к общественно-политической обстановке принципата (с. 106–108). Здесь автор не вполне выдерживает логику рассуждения: выходит, о такой «акклиматизации» ритора свидетельствует умолча-ние о современных обвинителях, что несколько странно, и ссылка на мнение Матерна здесь ничего не даёт, если учесть разницу во взгля-дах между Квинтилианом и Тацитом . Иная картина в «Диалоге об ораторах» Тацита, написанного в начале правления Траяна, но сюжет которого относится ко времени Флавиев. В нём происходит примирение республиканских и импер-ских ценностей. В центре «Диалога» – вопрос о причинах упадка красноречия или, если угодно, почему теперь не подражают Цицеро-ну. Матерн прямо говорит, что eloquentia умерла вместе с libertas. Но плохо ли это? В нынешние спокойные времена просто нет нужды в таком красноречии, какое расцвело в эпоху Республики, в чём пози-ция Матерна близка позиции Апра – прошлое иррелевантно настоя-щему. Но лишь отчасти: ведь разговор начинается с «Катона», напи-санного Матерном, который собирается создать и другие драмы о ге-роях республиканской эпохи. И если они умерли для риторики, то он предпочитает уйти от мёртвых в драму и поэзию – и отчасти стать одним из них, как то случилось с ним при чтении «Катона», во время которого он забыл себя, больше думая о своём герое . Но если в госу-дарстве всё спокойно, то зачем нужны Катоны? Однако Матерн, по-добно Сенеке, говорит о libertas в духе стоиков – не как о политиче-ском идеале, а как о способности стать выше судьбы. Обеспокоен-ность же Апра и Секунда тем, что трагедия о Катоне может привести к неприятностям для её автора (2.1), для времени Веспасиана пред-ставляет собой явный анахронизм. Налицо параллели тацитовского «Диалога» с «Брутом» Цицеро-на. Помимо формы и стиля, это и сам невесёлый разговор о судьбах ораторского искусства, и обстановка (в «Бруте» – после катастрофи-ческой для республиканцев битвы при Тапсе, в «Диалоге» – после вызвавшей тревогу у друзей рецитации Матерном своей трагедии), да и матерновский «Катон» вызывает в памяти цицероновского, напи-санного примерно в те же месяцы, когда происходит действие «Бру-та». Но немало и различий. «Брут» – это, по определению Р. Хенни, нечто вроде laudatio funebris уходящему ораторскому искусству Рес-публики, а «Диалог» – анти-laudatio. Цицероновский Брут словно смотрит в лицо умершему, а тацитовский Апр отворачивается от не-го, первый выступает за сохранение памяти, второму же она не нуж-на. Матерн в заключительной речи не столько сосредотачивает вни-мание на прошлом или будущем, сколько предлагает пользоваться лучшим, что есть в его веке. Тацит, конечно, не против памяти о Ци-цероне, но с учётом происшедших изменений, ибо для него, как и для Сенеки, ясно – Республика отнюдь не то же, что империя, и на смену республиканскому красноречию пришло имперское. Как указывает автор, до сих пор, кажется, не отмечено, что «Диалог» вполне вписывается в римскую традицию императорского времени в приспособлении устоявшихся жанров к современным целям: «Фарсалия» Лукана является наследницей «Энеиды», а та – «Анналов» Энния, «Сатиры» Горация вырастают из луцилиевых, а впоследствии трансформируются у Персия и Ювенала. Также и корни «Диалога» Тацита – в текстах республиканской эпохи, как и корни его «Анналов» и «Истории». Но Тацит уже не пишет о доавгустовом прошлом, и не потому, что это уже сделано (прежде всего, конечно, Ливием). Просто ко времени Траяна Рим обрёл новые традиции и новых героев, и «Диалог», подобно «Бруту», обозначает окончание одного этапа в истории Рима и начало другого (с. 109–120). И, наконец, последнее из анализируемых в книге сочинений – «Панегирик Траяну» Плиния Младшего. Плиний не раз обращается к примерам из эпохи Республики, как бы стирая прошедшие десятиле-тия и создавая ощущение преемственности. Но, в отличие от Валерия Максима, эти exempla – не то, чему должны подражать сограждане, а то, что Траян превзошёл, как он превзошёл и прежних принцепсов, сам став одним из exempla и даже лучшим из них (да и, несмотря на примеры давних времён, Плиний интересуется прежде всего недав-ним прошлым). Обыгрывая agnomen Траяна (Optimus), он утверждает его связь не столько с героями Республики, носившими почётные прозвища – Помпеем (Magnus), Метеллом (Pius), Суллой (Felix), сколько с Юпитером (Optimus Maximus). При этом отрицается, что принципат – возвращение к монархии, прямо говорится о libertas red-dita (58.3), да и вся речь выдержана в республиканском стиле. Memoria играет немалую роль в этой системе, и задача оратора – утвердить место Траяна в ней. Память о нём – лейтмотив панегири-ка, причём она важнее в деяниях, чем в монументах. Важное значе-ние имеет и память о сенате, который, подобно самому императору, являет собой exemplum для будущих поколений (естественно, благо-даря принцепсу, восстановившему его величие). И Траян сам способ-ствует сохранению этой памяти, включив сенатские acclamationes в acta diurna. У императора, указывает Плиний, должна быть хорошая память, и Траян ею обладает – он помнит, что сенаторы при Домициане жили хуже, чем теперь, а потому может не опасаться «неосторожного» по-ведения с их стороны (т.е., отметим, и patres не страдают забывчиво-стью – видимо, именно это и хотел прежде всего подчеркнуть ора-тор). Т.о., прошлое надо знать не потому, что оно может чему-то нау-чить или потому, что оно даёт образец поведения в настоящем и бу-дущем. Прошлое важно как напоминание о том, что пока власть в ру-ках такого принцепса, как Траян, Риму будет лучше, чем при Респуб-лике. (Отметим нелогичность такого противопоставления, ибо пра-вильная оценка достоинств optimus princeps побуждает к лояльному поведению по отношению к нему.) «В такой атмосфере Плиний мо-жет говорить о res publica и libertas reddita, не боясь, что его слова будут истолкованы как подталкивание к инакомыслию. Подобно та-цитовскому Матерну, Плиний осмысливает реалии политической системы, которые принимаются такими, каковы они сеть, это прин-ципат, а не Республика. В “Панегирике” перед нами оценка нового прошлого Рима в терминах (formulation) политической системы, окончательно вступившей в свои права» (с. 120–130). В заключение автор обращается к анализу памятника иного ро-да – форума Траяна. Его «источником» был, конечно, форум Августа, своего рода «дом памяти», который «визуально и структурно органи-зовывал римское прошлое во многом так же, как Квинтилиан… сове-товал оратору расположить в памяти факты, которые нужно знать, изображая дом с вереницей комнат, где есть место для всего и всё на-ходится на своём месте» (с. 138–139). Особую роль в деле утвержде-ния памяти о прошлом играла галерея summi viri, которые восприни-мались как герои Республики уже в полеавгустову эпоху (а многими, заметим, наверняка уже и при Августе), а также надписи под ними. Автор обращается к элогию Мария, отмечая, что в нём присутствуют и обычные в таких случаях данные о карьере, и восхищение успехами арпината, но ничего о его репутации человека вероломного, о жесто-костях в последний год жизни и т.д. – так же и в RGDA умалчивается о неприятных подробностях прихода Августа к власти. (Было бы странно в этих текстах встретить нечто подобное.) По выражению М. Бёрд, мясник эпохи гражданских войн превратился в героя Респуб-лики. Элогий является примером не только манипуляции памятью, но и того, что военные заслуги – один из важнейших критериев, соглас-но которым отбирались исторические персонажи для галереи summi viri (опять-таки было бы странно ожидать иного). Но так или иначе, форум Августа наряду с его творцом прославлял и республиканское прошлое. А вот стояли ли статуи его героев на форуме Траяна – неяс-но, скорее нет, если исходить из данных о его скульптурном оформ-лении. Как и «Панегирик» Плиния, форум служил прославлению «наилучшего принцепса», и ту же цель преследовали отсылки к про-шлому, встречавшиеся там. Центральная точка форума Августа – храм Марса, квадрига и статуя принцепса, обрамлённые галереей summi viri, тогда как на форуме Траяна роль такой точки играл не храм, а колонна Траяна, увенчанная его статуей и украшенная релье-фами с изображением дакийской кампании, т.е. событий совсем не-давнего прошлого, в центре которых опять-таки оказывается optimus princeps. Правда, здесь можно встретить и «цитаты» форума Августа – по Т. Хёльшеру, галерея summi viri сравнима со скульптурными изображениями первых императоров и их родственников (в т.ч. и женщин), а кариатиды, венчавшие колоннады форума Августа, пере-кликаются со статуями дакийских пленных на форуме Траяна. И то, и другое – символ рабства, но в первом случае для понимания этого от зрителя требовалось понимание абстракций, а во втором изобража-лось не мифическое, а действительное завоевание. Упомянутые ста-туи форума Траяна отражают не отдалённое, а совсем недавнее про-шлое. Форум Траяна постепенно вытесняет мощью и великолепием зданий своего предшественника – форум Августа, пленявший когда-то воображение Плиния Старшего (XXXVI. 102). Но пройдут века, и Аммиан Марцеллин при описании визита Констанция II в Рим даже не вспомнит о нём, но напишет о восхищении, которое вызвал у им-ператора форум Траяна (XVI. 10. 5). Это лишний раз показывает, что империя держалась на переме-нах, которые, однако, противоречат принципу преемственности, но здесь-то и сказывается отношение римлян к памяти. В пропаганде царствовала идея aeternitas imperii, с приходом к власти нового импе-ратора праздновали не перемены, а восстановление и обновление. Когда Септимий Север заявил в 203 г. ob rem publicam restitutam, ни-кто на сей счёт не заблуждался – Республика могла отойти в веч-ность, но res publica продолжала существовать (с. 132–151). Отныне, как писал Овидий, res est publica Caesar (Trist. IV. 4. 15, аллюзия на Cic. Rep. III. 43: ergo ubi tyrannus est… dicendum est plane nullam esse rem publicam). Но идея Республики продолжала сущест-вовать, и первым принцепсам удалось примирить демонтаж прежнего государственного порядка с видимостью его сохранения, хотя со вре-менем республиканскую идеологию, конечно, отбросили, а память о временах libertas императоры приспособили к своим целям (с. 151–153). Если же вернуться ко II в., то интерес к Республике ожил – Фронтон подражал стилю Цицерона, Геллий и позднее Апулей обра-щались к республиканским exempla, Граний Лициниан написал исто-рию доавгустовых времён. И так продолжалось до поздней антично-сти (вспомним exempla Аммиана Марцеллина, Симмаха, Клавдиана). Но, как бы то ни было, Республика отошла в прошлое, и в по-слетраяновскую эпоху немногие черпали энергию в воспоминаниях о ней. «Много ли ещё оставалось тех, кто своими глазами видел Рес-публику?» – вопрошает Тацит, рассказывая о похоронах Августа в 14 г. (Ann. I. 3. 7). Казалось бы, отрицательный ответ очевиден, но сочи-нения самого Тацита показывают, что это не так. «Однако его отказ писать историю Республики и тем самым увековечивать её означал отход от неё, признание того, что принципат утвердился как полити-ческая и культурная сущность. Именно поэтому точка зрения Матер-на [на Республику] не носит апологетического характера. Оглядыва-ясь на эпоху Юлиев – Клавдиев из времён Траяна, Тацит не испыты-вает сомнений в том, что принципат Августа означал конец Респуб-лики и положил начало метаморфозам памяти» (с. 154–159). Так заканчивается книга Э. М. Гоуинга. Нельзя не признать важности проделанной им работы, в целом не вызывает возражений и его концепция. Хотелось бы, однако, отметить, что автор анализирует представления римлян I – начала II вв. не столько о временах Респуб-лики вообще, сколько о Республике как государственном строе, не тождественном принципату, чем и обусловлен отказ от рассмотрения поэмы Силия Италика. Думается, такой ракурс рассмотрения темы следовало бы более чётко оговорить в начале. Но даже в этом случае остаётся сожалеть, что в книге не анализируется сатирическая поэзия – достаточно вспомнить известную эпиграмму Марциала, где он про-сит, чтобы в суде говорили не о битве при Каннах, Сулле или Марии, а о предмете спора – трёх козах (Epigr. VI. 19) – отличный пример то-го, какую роль exempla давних времён могли играть в повседневной жизни. Интересно было бы рассмотреть взгляды на республиканское прошлое Ювенала, который с почтением пишет о нравах и людях Республики (II. 153; VIII. 1–10, 21–22; XI. 90–119 и др.), но в то же время говорит о ней как о времени, когда римляне торговали своими голосами (Х. 77) . Автор постоянно указывает, что в послетибериевскую эпоху не было уже никаких сомнений в том, что Республики больше нет. Но когда именно произошёл такой перелом в сознании тех, у кого ещё сохранялись иллюзии? Этот вопрос не звучит, хотя ответ на него, ду-мается, очевиден – после Калигулы всерьёз говорить о Республике не приходилось, и именно тогда заговорили о её восстановлении, о чём пишет и сам Гоуинг (с. 24). Теперь замечания более частного характера. В книге немало по-второв (избавим читателя от их перечисления), но в то же время встречаются места, где автор, напротив, излишне краток и опускает важные для его построений примеры. Так, говоря о влиянии Августа на историописание, автор умалчивает о примере прямого вмешатель-ства принцепса в работу Ливия, когда тот сообщил историку о том, будто А. Корнелий Косс был консулом, а не, как считалось, военным трибуном, когда пожертвовал spolia opima Юпитеру Феретрию (Liv. IV. 20. 5–11), причём сам Ливий всё равно остался сторонником тра-диционной версии и сообщил читателю мнение Августа явно по его просьбе (IV. 20. 11; 32. 4) . Рассуждая о «живой» памяти в труде Вел-лея Патеркула, Гоуинг лишь упоминает слова историка о его службе под началом Тиберия (с. 43), но не приводит картину приветствия будущего принцепса воинами, напоминающими ему о его благодея-ниях по отношению к ним – ярчайший образец той самой «живой памяти» (II. 104. 3–4). Упоминая слова Тацита о том, что между вре-менем действия «Диалога об ораторах» и смертью Цицерона прошёл срок лишь одной жизни, автор не пишет о 120-летнем бритте, кото-рый мог слышать и Цицерона, и Цезаря – поистине уникальный сви-детель (Dial. 17. 3–5)! Возможно, эти умолчания обусловлены надеж-дой автора на осведомлённость читателей, но в любом случае они обедняют изложение. А вот ещё более интересный случай. Гоуинг, как уже говори-лось, пишет, что Валерий Максим лишь раз напрямую обращается к отрицательному персонажу – Кассию (с. 58), но при этом опускается весьма красноречивая характеристика, данная последнему – C. Cassius numquam sine praefatione publici parricidii nominandus (Val. Max. I. 8. 8). Но в III. 1. 3, где рассказывается об избиении юным Кас-сием Фавста Суллы, восхвалявшего отцовские проскрипции, буду-щему цезареубийце дана противоположная оценка: dignam manum, quae publico parricidio se non contaminaret. Думается, сравнение этих двух характеристик было бы в высшей степени уместно. В эпоху классики «греки воспринимали писание как нечто вра-ждебное памяти, римляне же видели в нём один из самых надёжных её гарантов», – пишет автор на с. 25, ссылаясь на пассаж из плато-новского «Федра» (274c–275b). Однако и сам Платон начал писать именно для того, чтобы увековечить «свою» память о Сократе, и ис-торические труды в ту пору не только писались, но и находили нема-лую аудиторию. Есть в книге и мелкие недоработки. Так, автор пишет о желании Веспасиана, чтобы сооружения его времени превзошли предшест-вующие и ссылается на Светония (Vesp. 8) (с. 106), где, однако, об этом не говорится, да и о новых постройках речь идёт в гл. 9. Не-сколько странно выглядит и отнесение творчества Ювенала к эпохе Флавиев (с. 119). Однако в целом перед нами добротное исследование, и те, кто изучает историю и культуру ранней империи, почерпнут в нём для себя немало интересного. Автор: Антон Короленков Тип: Рецензия Полный текст: Загрузить |